Солдатский сундучок. «Последний нонешний денёчек…» Пижама красноармейца Царёва. Бравый старшина Сагалович. Наряд в столовую. Старушка и её булочки. «Солдат – мотор» в действии. Командир роты Шишкин. Как мы радиофицировали деревню. Военные парады с интервалом в полвека. Встреча со старым другом Рудольфом Абелем. ...
Каждый мальчишка мечтает стать военным. Моя мать понимала, что я не исключение из этого правила, и доставила однажды мне большое удовольствие. В нашем доме жил отличный столяр, и вот мама, разумеется, не сказав мне ни слова, заказала этому столяру настоящий солдатский сундучок. Она подарила мне его ко дню рождения, заметив при этом:
–Рано или поздно, но ты станешь солдатом!
Сундучок и впрямь был великолепный. Столяр сколотил его по – добрососедски, на совесть. Сундучок был очень тяжёлым. Что – либо более неудобное просто трудно себе представить. Разумеется, когда меня призвали в армию, я взял с собой мамин подарок. Не описать свой сундучок не могу, хотя к тому времени, когда меня призвали в армию, он давно перестал быть символом солдатской службы.
Портрет моего сундучка хочу начать с маленького отделения наверху. Там полагалось хранить чай, сахар, почтовые конверты, марки, карандаши. На крышке, с внутренней стороны, солдаты в старые времена приклеивали царские портреты и рисунки знойных красавиц, в большинстве своём позаимствованные с обёрток туалетного мыла. Помню одну из таких обёрток – на гребне изумрудной волны, в чём мать родила лежит одна из таких белокурых сирен. Время наложило на этих обольстительниц отпечаток скромности. Они стали появляться в купальных костюмах, а потом и вовсе исчезли, так же как и цари. Одним словом, в моём сундучке ни царей, ни этих наяд не было.
Получив повестку военкомата, я вместе с товарищем, которого тоже призывали в армию, отправился, куда – то за Яузу. Хорошо помню двор, огороженный какой – то красивой решёткой, - по всей вероятности, это была школа. Вместе с другими новобранцами мы вошли внутрь, а провожающие остались снаружи. Слава богу, что ни меня, ни моего приятеля никто не провожал. Все, кто пришел проститься с новобранцами, стояли за решёткой, словно в зоологическом саду, и не скупились на напутствия.
Наверное, сказывалось, что большинство мамаш и бабушек выросло ещё в царские времена, потому что наставляли они своих ребят так, словно те отправлялись не на солдатскую учёбу, а в самое пекло страшнейшей войны. Многие плакали, а от женских слёз кое – кому из новобранцев тоже становилось себя жалко. Не лучше вели себя и женщины помоложе: они совали своим ненаглядным куски колбасы и булки, словно эти ребята долго постились, прежде чем нас собрали на этом дворе. Одним словом, как это часто бывает в ситуациях подобного рода, вокруг происходило много нелепого.
Нас построили. Одеты мы были разношёрстно, кто в чём. За спиной составили чемоданы, в ряд которых попал и мой сундучок. Затем нам подали классическую команду:
–Ша – агом марш!
Захватив свои пожитки, мы потопали пешком к вокзалу. Маршировать далеко не пришлось. Нас привели на Курский вокзал и приказали грузиться в товарные вагоны – «сорок человек или восемь лошадей». Двери, как положено, загородили толстыми досками. И мы поехали.
Конечно, сейчас же стали петь песни того репертуара, который долгое время почти не менялся у новобранцев: «Последний нонешний денёчек…», «Как родная меня мать провожала…»
Ехали мы недолго. Поезд остановился. С одной стороны сверкала река. С другой – поднималась крутая гора, на верху которой стоял старинный кремль. То, что он показался нам старинным, не удивительно: нас привезли в один из древнейших городов, более древний, чем Москва, – Владимир – на – Клязьме.
Снова на плечо сундучки и чемоданы. Мы маршируем по подъёму и когда взбираемся вверх, красота открывается неописуемая. Даже после Москвы, где стояло некогда сорок сороков церквей, владимирские храмы производили сильное впечатление. Увы, мы не показали себя знатоками культуры, равно как и ценителями искусства, и с беспардонной наглостью невежд перекрестили город во Владимир – на – Клязьме.
Нас загнали куда – то на окраину. Как во многих провинциальных городах того времени, эта окраина называлась «Америка». В «Америке» и размещались старинные казармы, куда нас привели. Чтобы представить себе облик этих казарм, вообразите большой гостиничный коридор, у которого внезапно исчезли стены, а межкомнатные простенки остались. В этих открытых полукомнатах с короткими табличками, обозначавшими номера взводов, нам предстояло прожить свой военный год. Асфальтированный пол. Неистребимый запах сапог, мокрых шинелей и портянок. Всё очень чисто. Всё очень неуютно, как и полагается в казарме.
Наша рота в отдельном радиотелеграфном батальоне была особенной. Её составляли одногодичники – молодые люди, окончившие вузы или техникумы. Народ подобрался разный. Были среди нас и электрики, и архитекторы, и механики, и химики, и даже профсоюзный работник по фамилии Иванов, страшно гордившийся своей исключительностью. Был Иванов парнем с гонором, не упускал возможности напомнить, что он не просто профсоюзный работник, а работник губернского масштаба. Однако этот высокий ранг не вызвал у нас большого почтения к его обладателю, а пара холодных ушатов воды, выплеснутых на него в бане, явно охладила и умерила его ощущение исключительности.
Да, разношёрстное общество собралось в старой казарме. Многие из нас отстали из – за учёбы от очередного призыва и теперь пришли выполнять свой гражданский долг. Естественно, что по своему составу наша рота представляла собой то, что называется обычно «трудный контингент». Разница в возрасте. Высшее образование. Все с норовом, с претензиями. Вот почему нам назначили командира роты, которого я охарактеризовал бы как сильную личность.
Наверное, это уже характер человеческий – вспоминать смешное и забывать неприятное. Вспоминаю сейчас своего командира роты Шишкина с улыбкой, а если отбросить иронию, то перед глазами – совсем другой человек. Он был на своём месте и делал положенное ему дело. Образование у Шишкина было небольшое, но зато был опыт. Он прошёл гражданскую войну, хотя и не вышел в крупные военачальники, но был служакой. Шишкин научил нас уважать дисциплину, прекрасно понимая, как нужна вся та мелочь, которая была нам тогда скучна и противна. Он прекрасно понимал поставленную перед ним задачу.
Тогда нам всё это было весьма неприятно, но теперь, почти полвека спустя, можно сказать, что воспитывал нас Шишкин с пользой для дела.
–К парикмахеру и в баню!
Сразу же зазвучали вопли и стенания. Пышные кудри, модные причёски – всё полетело на пол. Парикмахер был настоящий, армейский и действовал с военной быстротой и решительностью. На головах оставались и борозды, и непропаханные места. Но это уже никого не волновало. Затем нас повели в баню.
После бани мы приблизились ещё на один шаг к армии. Нам выдали настоящее солдатское бельё – миткалевые рубашки, грубые подштанники, хлопчатобумажные штаны и гимнастёрки, кирзовые сапоги.
Первая ночь в казарме. Ой, как вспоминался дом! Конечно, мы быстро привыкли, но в первую ночь нам всем стало очень скучно.
Впрочем, нашёлся человек, который сумел нас изрядно повеселить. Укладываясь спать, красноармеец Михаил Царёв, будущий народный артист СССР, извлёк из своей тумбочки элегантную полосатую пижаму. Казарма радостно заржала, и на неположенный шум прибежал старшина. Он мгновенно оценил обстановку и, по возможности вежливо, объяснил, что солдату пижама не положена. Царёв грустно посмотрел на пижаму и с нескрываемым сожалением убрал её в тумбочку.
Тумбочка была обязательным предметом меблировки казармы. Кровати стояли рядами, а между ними – стандартные грубые тумбочки. Одна на двоих.
Началась армейская служба. Нашим непосредственным начальником был старшина по фамилии Сагалович. Очень бравый был этот старшина. Гимнастёрка, точно такая же, как на любом из нас, сидела на нём совсем иначе – без единой складочки, без единой морщинки. Сапоги всегда начищены до зеркального блеска – отличный образец для нас, молодых солдат, по существу ещё новобранцев.
Был старшина Сагалович справедлив, но строг. Когда через несколько месяцев нас стали пускать по воскресеньям в город, получить у Сагаловича увольнительную сразу не удавалось никому. Осмотрев красноармейца с головы до ног и не найдя каких – либо видимых глазу дефектов, Сагалович говорил:
–А ну–ка принеси винтовку!
Винтовки, знаменитые трёхлинейки образца 1891 года, стояли при входе в казарму, у дежурного, в деревянной стойке. Принести её было минутным делом, но можно было и не торопиться.
Взяв винтовку в руки, Сагалович откидывал прицельную рамку, вынимал из кармана перочинный ножичек, неторопливо заострял кончик спички и начинал водить по насечённым на прицельной рамке цифрам. А так как винтовку полагалось протирать маслом, то естественно, что после подобных упражнений кончик спички чернел. Старшина подносил её к глазам хозяина винтовки:
–Это что? – и, не дождавшись ответа, говорил сам: – Это грязь.
Как известно, спорить с начальством бесполезно. Оставалось лишь уныло мотнуть головой и подтвердить:
–Так точно, грязь!
После этого мы исчезали минут на десять и, покурив, но, даже не прикоснувшись к винтовке, снова появлялись перед очами нашего всевластного старшины. Сагалович брал винтовку в руки, бегло осматривал и говорил:
–Вот теперь порядок! Можете идти!
При выходе в город строжайше запрещалось заходить в питейные заведения. Но запретный плод сладок, и потому хотя и с оглядкой, но мы туда тянулись. Вернее, не в заведения, а в заведение, так как оно было единственным на весь город.
Около рыночной площади, как во всяком старом русском городе, стоял гостиный двор – сооружение, растянувшееся на целый квартал. Там, где некогда размещались лавки купцов, темнели галереи и склады. Рядом с рынком и гостиным двором – единственная гостиница, вывеска которой являла собой классическое смешение французского с нижегородским.
Гостиница называлась «Нотель». Первая буква «Н» – из латинского алфавита. Все остальные – русские, и для вящей убедительности на конце мягкий знак. Видимо, маляр, писавший эту вывеску, что – то слыхал о латинском шрифте, хотя и не знал его.
При этом «Нотеле» имелся и ресторан. В 1925 году, когда я служил во Владимире, там ещё сохранился, правда, в зело, слинявшем и обшарпанном виде. Бывший ресторанный шик – шик заведения самого низкого пошиба. Лоснящиеся от грязи и захватанные бархатные портьеры. Просиженные пружины, подобно ежовым иглам торчавшие во все стороны из таких же потёртых, некогда бархатных диванов. И, конечно, неизменные, многократно описанные сатириками и фельетонистами шишкинские медведи, превращённые смелой кистью копииста то ли в крыс, то ли в кроликов.
В наши дни солдата, попавшего на службу в город, ставший в какой – то мере национальной гордостью (а Владимир был именно таким городом), конечно, поспешили бы познакомить с его историей, с памятниками архитектуры. Тогда же ни то ни другое не было в моде. Лозунг «Религия опиум для народа» широко провозглашался в самых разных органах печати, а проводить грань между вредностью религии и красотой архитектуры или церковной живописи тогда ещё не все умели.
Но пожаловаться, что нас не воспитывали, не могу. В казарме был красный уголок, политрук проводил с нами беседы, на стенах висели плакаты: «Красноармеец – полноправный гражданин СССР», «Винтовка защитит, книга вразумит – владей и тем и другим».
Иногда воспитание приобретало несколько иной характер. Наша рота возвращалась с учений по главной улице, которая и по сей день, носит название улицы Третьего Интернационала. Приблизившись к центру города, колонна втянулась под Золотые ворота. Шли мы в казарму усталые, еле волоча ноги, но нельзя же показать жителям городка усталость и расхлябанность такой грозной боевой единицы, как наша рота! Раздаётся команда:
–Ногу! Ногу!
Сначала мы чётко отбиваем шаг, а потом опять бредём не очень стройно. И тогда, для оживления боевого духа, наш взводный петушиным голосом командует:
–За – апевай!
Какое уж тут петь! Казалось бы, одно – донести измученное ратными подвигами тело до казармы. Но приказ есть приказ, а я – запевала:
 
Мы красная кавалерия. 
Мой гнусавый голос беспомощно растворяется в воздухе. Песня явно не получается, но наш командир неумолимо твёрд:
–За – а – апевай!
Никто не подхватывает. И команда меняется:
–Газы!
Мы раскрываем противогазы, как положено по уставу, продуваем клапаны и натягиваем маски. Кто похитрее, спешит заложить за ухо спичечную коробку, чтобы легче дышалось.
Наш марсианский вид явно радует мальчишек. Нам почему – то он удовольствия не доставляет, и минут через пять мы радуемся, услыхав новую команду:
– Снять противогазы!
Воспитательная сила взводного побеждает наше упорство. Вопреки усталости, выдержав тяжесть нескольких «газовых атак», наши вокальные способности прорезаются. И как полное самоутверждение звучат на весь город слова песни: «Мы гордо, мы смело в бой идём…»
Рота насчитывала около двухсот человек, но благодаря высокому росту я часто бывал правофланговым. Так бывало и когда нас посылали в наряд, и когда откомандировали на разные работы, и когда, разбившись на пятёрки, мы маршировали в столовую на обед.
Если я попадал в столовую как первый номер наряда, то в мои обязанности входило получить большую миску с супом на десять человек (две пятёрки). Одновременно второй номер получал алюминиевые ложки и плошки, брал хлеб. Я разливал суп быстрее всех. Но разлить суп по плошкам – лишь часть задачи. Нужно было ещё сделать и так, чтобы каждый получил свою порцию мяса.
Кусочки варёного мяса насаживались на деревянную щепку. Эта щепка напоминала шампур для шашлыка. Взяв её в руки, я очень быстро раскладывал, вернее, расшвыривал, мясо по алюминиевым плошкам. Моя стремительная деятельность очень нравилась командиру батальона. Он частенько приходил, смотрел и с откровенным удовольствием говорил мне:
–Ну, Кренкель, суп ты разливаешь, как артист!
Как и положено солдатам, на аппетит мы не жаловались. Кусок чёрного хлеба каждый мог слопать в любое время дня и ночи. Не удивительно, что торговка французскими булочками, приходившая со своей корзиной к воротам казармы, пользовалась у нашего брата неизменным успехом.
И булки были хорошие, и торговка, которая приносила их к казарме, тоже была очень хорошая. Она отпускала нам булки в кредит. Она нам доверяла:
–Голубчик, подожду, подожду!
Старушка была безграмотная, но всех помнила, а главное, никогда не ошибалась в том, кто и сколько ей должен. Нам это уже не надо было помнить. Придёшь к ней:
–Бабушка, сколько я тебе должен?
–Вот, голубчик, два рубля десять копеек. Тридцать булочек взял...
На неё можно было положиться. Это была честная, добрая старушка, и булки её вспоминаются и сейчас.
Сильно досаждали мне занятия по физкультуре. Сам не знаю почему, я не умел, как следует бегать. Разные пробеги (а в годы военной службы их, было, разумеется, предостаточно) стали для меня форменной катастрофой. Рота всегда приходила раньше меня. Все знали – последним, едва переводя дыхание, прибежит Кренкель. Не нужно объяснять, что я быстро превратился в мишень для острот, в оселок, на котором с неослабевающим упорством мои товарищи оттачивали своё остроумие.
Иногда ночью нас поднимали по тревоге. Через три минуты после сигнала полагалось стоять во дворе, в строю. Это удавалось не всегда и не всем. Самым хитрым из препятствий, возникавших при исполнении этого будоражащего приказа, становилась портянка. Нужно было намотать её правильно и быстро. Частенько, когда рота выстраивалась во дворе, внимание её превосходительству портянке уделял командир роты, а иногда даже и сам командир батальона. Эта процедура нам не нравилась. Да и что могло нравиться, когда выдернут из строя человека и предлагают ему разуть сапог и показать, как намотана портянка. Не приведи господь, если тот, на кого пал тяжкий жребий, намотал портянку неправильно! Тотчас же и во всеуслышанье, чтобы не только дошло до каждого, но и укоренилось у него в мозгу, начиналась рацея: « Вот если сейчас без остановки пришлось бы пройти пятьдесят километров, что бы получилось с вашими ногами? Вы бы как боец вышли из строя!» Командирское красноречие лилось полноводной рекой. Мы выслушивали разнос с серьёзными лицами. Улыбаться не полагалось. 
Нам казалось, что портяночным разносам не будет конца. Однако довольно скоро они прекратились. И не потому, что командиры подобрели или портянка потеряла в их глазах значение. Всё было гораздо проще – мы научились наматывать портянки быстро и хорошо.
За портяночной учёбой, эдаким приготовительным классом для новобранцев, начались занятия более серьёзные. Мы изучили винтовку, научились стрелять и начали осваивать радиотехнику. И вот тут – то остроумие моих приятелей по поводу того, что я плохо бегаю, быстро иссякло. Я был одним из немногих, кого армия признала готовыми радистами. За год четырежды побывал на разных манёврах, работая на радиостанции.
Хорошо помню, как, оглашая воздух холостыми выстрелами, мы штурмовали город Алексин. Построив наплавной мост, мы форсировали Оку, и, оказавшись на противоположном берегу, я отстучал по этому поводу в штаб тщательно зашифрованную победную радиореляцию.
Маленькая радиостанция, которую мы развернули, форсировав реку, была переделана из старой искровой. Это было, как говорится, издание переработанное и улучшенное. Но тогда она имела все основания считаться новой техникой. Радиостанция АЛМ была впервые оборудована ламповым передатчиком, поступившим на вооружение Красной Армии.
Не помню, как назывался источник питания нашей радиостанции официально, по строгой терминологии радиотехники, но мы его быстро окрестили «солдат – мотором». «Солдат – мотор» принадлежал к числу чрезвычайно простых, а потому особенно надёжных двигателей. На два седла, прикреплённых к велосипедной раме, усаживались два солдата и, поставив ноги на педали, начинали работать. Они отчаянно крутили умформер, а я, наблюдая за этим стремительным бегом на месте, только покрикивал:
–Ребята, поднажми! Напряжение падает!
Доставалось ребятам крепко. Крутить « солдат – мотор» было тяжким испытанием. Требовала эта работа людей большого веса и большой физической силы. Иначе невозможно было выжать из передатчика его технические характеристики. И хотя радиус действия радиостанции АЛМ считался семьдесят пять километров, достигался он далеко не всегда.
Сначала у меня была другая радиостанция. Её возила «установка», где всего было по два: два экипажа, в каждом по два колеса, две лошади, два человека (ездовой и радист.) В первой двуколке – радиостанция «Телефункен», во второй – телескопическая мачта антенны. АЛМ обходилась без конной тяги. Она была разборной и транспортировалась на плечах тех же солдат, которые её обслуживали. Экипаж состоял из пяти человек: начальник, два радиста и два солдата, крутивших «солдат – мотор».
Спустя много лет на очередном Дне радио в президиуме торжественного заседания я встретился с конструктором радиостанции АЛМ – знаменитым и очень уважаемым в мире радистов человеком – академиком Александром Львовичем Минцем. Как предписывала торжественность минуты, естественно, занялись воспоминаниями. Воспользовавшись тем, что в зале собралось много молодых солдат из радиочастей, я рассказал о своей работе на станции АЛМ в 1926 году. Александр Львович с интересом выслушал мой рассказ.
Много практики дали мне летние лагеря. Это был общевойсковой лагерь, довольно далеко от Владимира, и наша рота числилась в нём отдельной самостоятельной единицей, находившейся на особом положении. Конечно, мы подчинялись лагерному начальству. Но, кроме этого, наш командир роты Шишкин во всей полноте власти, которую давали кубики в его петлицах, имел право назначать собственные тревоги и собственные походы.
Шишкин был верен себе и гонял нас без жалости. Кроме общелагерных походов, нам, радистам, приходилось участвовать и в тех, которые назначал Шишкин. Приходилось пройти тридцать – сорок километров, потом запустить наш знаменитый тандем, накрутить какую – то депешу, которая из – за недостаточной слышимости не всегда доходила до лагеря, затем сворачиваться и топать обратно.
Наш командир роты обычно проводил такие дополнительные учения накануне общелагерного сбора. Что говорить, было тяжело, но эта напряжённость развивала выносливость, вырабатывала, как говорят спортсмены, второе дыхание. Не знаю, как моим однополчанам, а мне это впоследствии пригодилось.
Конечно, в армии чисто военные дела – главное. Но не могу не рассказать о той большой культурно – просветительной работе, которую мы проводили. Армия многим способствовала и борьбе с неграмотностью, и уничтожению медвежьих углов, которых тогда, особенно в сельских местностях, было ещё много.
В ту пору было очень в моде шефство.
У нашей воинской части была подшефная деревня. Туда – то и отправили меня однажды с одним из моих товарищей. Наш шефский долг состоял в радиофикации этой деревни, где командование поручило поставить детекторный радиоприёмник.
Дело было зимой. Дали нам двух оседланных лошадей. И вот впервые в своей жизни я взгромоздился на лошадь. С видом бывалых кавалеристов мы поскакали через весь Владимир в подшефную деревню.
Поначалу наш рейд выглядел триумфальным шествием. Мы установили детекторный приёмник. Ветхие старички и старушки послушали радио. Поохали, поудивлялись. Одним словом, всё происходило точь – в – точь как в многочисленных газетных статьях, описывавших проникновение радио в деревню. Обилие такого рода литературы освобождает меня от подробных описаний стариковских восторгов, действительно имевших место...
С чувством людей, выполнивших свой нравственный долг, мы возвращались обратно. Лошадей пустили галопом. Мы очень торопились. Причина нашего стремления вернуться поскорее домой, в казарму, была вполне определённой. Мы были люди в кавалерийском деле неопытные. Когда начался обратный путь, стало так больно, что сидеть верхом просто не стало мочи. Кое – как добрались до Владимира и, о радость, на одной из окраинных улиц обнаружили извозчика, дремавшего вместе со своей клячей. Мы страшно обрадовались. Правда, денег у нас было мало, и мы экономили их, высчитывая каждую копейку. Какие уж у солдата деньги! Но боль была так велика, что, решительно отбросив в сторону проблемы экономики, мы немедленно наняли извозчика. Привязав сзади к его санках верховых лошадей, покатили в казарму, блаженствуя от передышки, которую дали мягкие сиденья санок.
Выехали мы на главную улицу, и вдруг навстречу идёт наш политрук. Лицо его изобразило пёстрый букет эмоций, который читался с лёгкостью открытой книги. И мы, и извозчик прочли эту книгу немедленно. Извозчик сказал:
–Тпрру!
Мы кубарем вылетели из санок, взяли под козырёк и застыли по стойке «смирно».
–А вы, куда это казённых лошадей ведёте на привязи?
Не буду описывать короткое, но энергичное следствие. Приговор был вынесен без промедлений. Каждому из нас выдали по двадцать четыре часа гауптвахты. Так печально закончился наш благородный поступок по радиофикации деревни.
Наша часть – первый отдельный радиотелеграфный батальон – участвовала в парадах, которые по праздникам проводились во Владимире. Как и положено такому провинциальному параду, он проходил торжественно, но скромно, на площади неподалёку от одного из старейших зданий владимирского кремля, вобравшего в своё чрево все местные официальные учреждения.
Наш батальон демонстрировал владимирцам великолепие своей техники – несколько радиостанций на двуколках, старых – престарых радиостанций системы «Телефункен», бывших новинками ещё в русско–японскую войну. Мы выстраивались. Раздавалась команда:
–К церемониальному маршу, первая радиостанция, на дистанцию одной радиостанции от радиостанции – ша – а – агом марш!
И под звуки оркестра мы начинали поход перед импровизированными трибунами.
Почти полвека спустя, когда в праздничные дни я смотрю по телевизору военные парады на Красной площади столицы, я неизменно вспоминаю наши первые парады во Владимире. Внушительное зрелище успехов радиотехники открывается на экране. Радиостанции установлены на машинах генералов и офицеров, на танках и бронетранспортёрах, у артиллеристов и миномётчиков. Радиоаппаратура скрыта в грандиозных корпусах межконтинентальных стратегических ракет, которые величественно завершают парад.
Всегда, когда я любуюсь этой картиной, звучат у меня в ушах слова старой команды младенческих лет радио: «На дистанцию одной радиостанции – шагом марш!» Что говорить: за полвека в этом марше пройдена большая дорога.
Год, наполненный трудной солдатской службой, пролетел незаметно. Наконец нас выпустили. Я был одновременно и выпускником и выпускающим. Выпускником потому, что вместе со своими товарищами завоёвывал себе звание командира, а выпускающим, потому что приходилось заниматься инструкторскими делами и обучать красноармейцев азбуке морзе.
Жизнь сложилась так, что впоследствии я встречался с очень немногими. Среди этих немногих оказался и мой друг, койка которого стояла рядом с моей, по другую сторону громоздкой солдатской тумбочки.
Это был очень интересный молодой человек, умный, интеллигентный, располагающий к себе. Он на лету схватывал всё, что относилось к технике, и прекрасно рисовал, бесшумно оформляя нашу стенную газету и другие общедоступные средства ненаглядной агитации. И рассказчик был отличный.
За год службы мы сдружились. Вместе чистили картошку во время нарядов на кухню, вместе заглядывали в "Нотель", когда старшина Салагович давал нам увольнительную, учил я его азбуке морзе, которая впоследствии ему не раз пригодилась в жизни. Одним словом, мы испытывали друг к другу явные симпатии, но жизнь развела нас по разным углам, и возникший в дружбе перерыв затянулся почти на полвека.
Встретились мы в 1965 году, через сорок лет после того, как отслужили в отдельном радиотелеграфном батальоне. Свёл нас случай. Однажды я шёл с Кузнецкого моста на улицу Кирова и, проходя по Фуркасовскому переулку, мимо здания Комитета государственной безопасности, увидел удивительно знакомого человека. На нём была модная шляпа с маленькими полями и зарубежный макинтошик. Узнали мы друг друга сразу же, с первого взгляда.
–Здорово! Задал я этот традиционный вопрос, и даже как – то не по себе стало: идиотский вопрос! Сорок лет не видеть друг друга и спросить, как дела. Это надо уметь.
–Ты что, на пенсии?
–Нет, работаю.
Мой друг показал большим пальцем через плечо на здание КГБ и сказал:
–Здесь работаю!
–Как же тебя занесло сюда?
–А я тут работаю музейным экспонатом.
–Интересное амплуа. А что же оно всё – таки значит?
Тогда вместо ответа он спрашивает:
–Слушай, Эрнст, а ты иностранные газеты читаешь?
–Нет, ни одной, кроме "Вечерней Москвы".
И тогда мой друг просветил меня. Прощался я сорок лет назад с молодым радистом, а встретил знаменитого разведчика полковника Рудольфа Ивановича Абеля, которого обменяли на сбитого нашей ПВО американского лётчика Пауэрса.
Мы записали телефоны друг друга. Так через сорок лет возобновилась наша дружба.
О своей деятельности Рудольф Иванович предпочитает не распространяться, а я не чувствую себя вправе задавать лишние вопросы. Однако в своё время из статьи «Рудольф Абель перед американским судом», появившейся в №№ 4 и 5 журнала «Советское государство и право» за 1969 год, я узнал, как героически вёл себя мой друг.
Чтение этой статьи произвело на меня впечатление не столь новыми фактами, сколь мыслями, которые эти факты пробудили.
Герой Советского Союза лётчик – испытатель М.Л. Галлай сформулировал однажды, что означают в его глазах трусость и храбрость:
«Инстинкт самосохранения – естественное свойство человека. Людей, которые относились бы к грозящим им опасностям совершенно равнодушно – нет.
Вся разница между так называемыми «храбрыми» и так называемыми «трусливыми» заключается в умении, или, наоборот, в неумении действовать, несмотря на опасность, разумно и в соответствии с велением своего долга – воинского, служебного, гражданского, а иногда и написанного – морального.
Со временем подобный образ действий входит в привычку. И тогда «храбрый» человек приобретает прочный, почти автоматический навык загонять сознание опасности куда – то в далёкие глубины своей психики так, чтобы естественная тревога за собственное благополучие не мешала ему рассуждать и действовать быстро, ловко, чётко, не хуже, а лучше, чем в обычной обстановке».
Эти высказывания мне понравились, и я показал их Рудольфу Ивановичу. Абель задумался, помолчал, а потом медленно сказал:
–Работа разведчика, лётчика – испытателя, верхолаза, пожарника требует большой собранности, умения быстро разобраться в обстановке и принять то или иное правильное решение, которое диктует обстановка. Сказать, что в этот момент лётчик – испытатель, даже когда у него барахлит самолёт, пугается, или разведчик, когда его арестовывают, пугается, или верхолаз, когда он поскользнётся, пугается, – нельзя. Каждый из них, в сущности, готовится к такому всю свою жизнь. Это его профессиональная обязанность – не теряться и найти правильный выход из положения.
–Ну, а можно к этому привыкнуть, к постоянной опасности? – спросил я.
–Можно.
–И ты её понимаешь или нет?
–Привыкать можно, только поняв. Если ты её не понял, то ты просто дурак!
Рудольф Иванович сказал, как отрезал. А я сидел молча, вспоминая то, что прочитал в статье, где описывалось его судебное дело.
Летом 1957 года в номер гостиницы, где спал Абель, ворвалось несколько человек в штатском. Отрекомендовавшись, они заявили:
–Мы знаем о вас, полковник, всё!
Угрожая арестом, они стали склонять Абеля к измене, к сотрудничеству. Несмотря на то, что застали его в трудную минуту – в ту ночь у Рудольфа Ивановича был сеанс связи с Москвой и ряд шифровальных принадлежностей, извлечённых из специального тайника, находился в этом же гостиничном номере, – он встретил атаку детективов твёрдо, спокойно и решительно отказался от всех «заманчивых предложений». Абель был немедленно арестован, и, несмотря на отсутствие доказательств – Рудольф Иванович сумел уже после ареста спустить в унитаз шифр и полученную из Москвы радиограмму, – он был отдан под суд. Ему грозила смертная казнь. Его обвиняли пять прокуроров. Но несокрушимая воля, мужество, природный ум и высокая культура позволили Рудольфу Ивановичу выдержать этот потрясающий поединок, названный на языке юстиции «Дело № 45094. Соединённые Штаты против Рудольфа Ивановича Абеля».
Таков мой друг по военной службе. Недавно в сборнике «Чекисты», выпущенном издательством «Молодая гвардия», он подарил мне эту книгу с очень приятной для меня надписью: «Учителю азбуки морзе, старому товарищу, уважаемому человеку, другу и товарищу на память».
Но вернёмся к дням моей юности. Кончился год службы, и красноармейцы нашей роты одногодичников стали командирами взводов запаса. На воротниках шинелей появилось по кубику в каждой петлице. Если перевести это на язык современных званий, мы стали младшими лейтенантами.
Звание было не из высоких, но мы страшно гордились и поспешили снять солдатские ремни, чтобы приобрести командирский вид. Конечно, снять ремни было недолго, но шинели нас немедленно выдавали. За год они были вытерты, да так, что сомнений в том, что командира только что испекли из красноармейцев, не оставалось ни на минуту. Осенью 1926 года нас демобилизовали, и мы разъехались по домам.